Волнения
IV
Во время этих событий ацтекские тлатоани, видевшие, что испанцы не уходят, как прежде обещали, начали выражать серьезное беспокойство, а более решительные из них открыто выказывали свое недовольство.
И вот в Теночтитлане, как и в других городах, стали обнаруживаться признаки явной тревоги, а также нередко велись тайные разговоры,— согласно донесениям, которые получали сановники Моктесумы,— о необходимости избрать нового верховного вождя вместо того, который оказался таким слабовольным.
Первым и наиболее смело проявившим это намерение был город Такуба, в высшей степени возмущенный пленением своих обоих вождей-властителей и вполне внятно называвший имя Куаутемока в качестве единственного человека, способного освободить царство ацтеков от рабства, в которое вверг людей Моктесума. Но юный вождь-властитель был в темнице, где находились также и вожди-сородичи: властители Тескоко и Такубы, правители Матлальцина и Койоакана, которые слыли влиятельными лицами, обладали достаточной мощью и умением, чтобы поднять и возглавить восстание.
Другие знатные ацтеки, в глубине души желавшие сбросить иго испанцев,— ибо они правили от имени Моктесумы, допуская еще больший произвол и деспотичность, чем сам великий властитель,— не решались громко объявить народу о своих настроениях и возложить на себя ответственность за восстание. А народ, привыкший к беспрекословному повиновению, был далек от мысли, что в данном случае его голос мог бы решить судьбу его господ.
Все это прекрасно видели придворные сановники и обо всем сообщали Моктесуме, который, не находя в себе сил потребовать от Кортеса уйти из своих владений, начинал испытывать угрызения совести из-за того, что, может быть, напрасно принес такие жертвы и стерпел такие унижения.
Одни лишь сановники знали о настроении Моктесумы, ибо ни один властительный вождь-сородич его уже не посещал, ни один жрец не пытался с ним говорить, и даже члены его семьи затаили на него обиду, хотя и по разным причинам.
Миасочиль, уже почти обращенная в католичество индеанкой Мариной, считала глупым упрямством нежелание своего супруга переменить религию. И тем пуще досадовала она на пристрастие монарха к верованиям предков, чем более убеждалась в том, что он и сам знает о той ненависти, какую внушил к себе небесным покровителям.
Миасочиль полагала, что спастись от гнева могущественных духов можно было, только найдя покровительство других божеств, и, будучи в уверенности, что все монаршье семейство станет жертвой ярости ацтекских богов, если не встанет под защиту богов испанских, она искренне упрекала Моктесуму в том, что он совсем не думает о судьбе своего дома и готов пожертвовать своими сыновьями из-за нелепой приверженности неблагодарному Уицилопочтли.
Уалькацинтла обвиняла несчастного отца совсем в другом. Она считала, что он поступил несправедливо и жестоко с властительными вождями, своими сородичами, приказав заковать их в кандалы, стыдилась, что он уступает чужестранцам. Заточив себя во Дворце Печали, она и слушать не хотела близких и друзей, желавших ее утешить, и в слезах проводила все дни и все ночи у изголовья маленького сына или молила богов о милосердии к своей родине и семье.
Текуиспа тоже испытывала горькие мучения: ее возмущало желание отца поскорее выдворить испанцев, но, с другой стороны, она страдала от унижений, которые претерпела семья.
Ее душа рвалась на части от тысячи противоречивых чувств: испанцы были милы ее сердцу как соотечественники и друзья Веласкеса и в то же время внушали ужас как притеснители ее народа, и, не имея сил отдать предпочтение ни своему дому, ни своему чувству, она не знала, хочется ли ей, чтобы чужестранцы ушли или чтобы остались. Сто раз побеждала любовь к испанцу ее самые святые привязанности, и тогда она бросалась на поиски возлюбленного, полная решимости сказать ему, что разделит его судьбу и не будет у нее иного бога, кроме его бога, иной родины, кроме его родины, иной семьи, кроме его семьи. Сто раз, упрекая себя и устыдившись порывов своей страсти, она бежала, убитая горем и заплаканная, в покои своего отца и, неволя себя, произносила поистине героические слова:
— Великий властитель, твой народ хочет, чтобы испанцы ушли, а твоя семья горько оплакивает заточение родственных вождей. Ты должен ради твоего народа и твоей семьи пожертвовать дружбой с чужестранцами, пришло время повелеть тебе выгнать их из твоих владений.
Порой, чутко прислушиваясь к словам, невольно вырывавшимся у Веласкеса во время их доверительных бесед, она начинала подозревать, что испанцы желают свергнуть ее отца и поработить ее народ, в душу ей закрадывалась тревога за жизнь плененных вождей, и тогда молнии сверкали у нее в глазах и она с возмущением говорила Веласкесу:
— Твои друзья — коварные люди, а ты — неблагодарный человек, я хотела бы возненавидеть тебя. Знай, что я сама раскрою ацтекам ваши злые умыслы, все вы тут умрете и ты — первый.
Веласкесу почти всегда удавалось успокоить ее и заверить, что ему ничего не надо и не хочется, кроме как любить ее, сделать счастливой и видеть счастливыми всех ее близких. Он клялся, и клялся искренне, что как сын любит Моктесуму, что, если будет нужно, отдаст свою жизнь за монарха. Текуиспа проливала слезы благодарности и отвечала пылкими ласками на слова возлюбленного.
В другой раз до слуха влюбленной дочери Моктесумы долетали проклятия, которые сыпали на голову испанцев ацтеки-телохранители монарха, а нередко, на свою беду, она слышала заклинания своей сестры, молившей богов о мести врагам, и тогда Текуиспа в отчаянии бежала к Веласкесу и говорила:
— Не бойся, даже если все боги и все люди захотят покуситься на твою жизнь, Текуиспа спасет тебя или умрет вместе с тобой.
Таково было положение дел и настроение некоторых персонажей нашей истории, в то время как Куаутемок и другие узники, лишенные всякой связи со своими соплеменниками, не знавшие, что происходит за стенами темницы и иной раз опасавшиеся, что вот-вот падет это готовое рухнуть царство, проводили дни в бессильной ярости, а ночи в отчаянии, нарочно оскорбляя стражу, чтобы ускорить свою гибель, которая была бы для них более предпочтительна, чем угрожавшее им позорное рабство.
Однако в ту пору произошло событие, которое наконец вывело ацтеков из состояния апатии и могло зачеркнуть все успехи конкистадоров. Эрнан Кортес, охваченный неуместным религиозным рвением и чрезмерно верившей в свою счастливую звезду, забыв о неудаче, постигшей в Тласкале его подобную затею, решил покончить с культом идолов и заменить в местных храмах святыми образами устрашающие изваяния ацтекских богов.
И тут вдруг распрямился приниженный народ, встав энергично, решительно, гневно на защиту своих теокальи; ацтеки вмиг сбежались отовсюду и оттеснили растерявшихся испанских святотатцев, которым собственный фанатизм не позволил оценить всю силу иного фанатизма, который они осмелились затронуть.
Пришлось отступить Эрнану Кортесу. Однако он вскоре заметил, что недовольство ацтеков не улеглось.
В тот же день Моктесума дал тайную аудиенцию верховному жрецу и своему брату, вождю-правителю Истапалапы. Такого еще не бывало, ибо монарх всегда сам приглашал испанцев с их переводчиками присутствовать на всех своих встречах с вождями-данниками.
Встревожился Кортес, узнав эту новость, и его беспокойство усилилось после того, как несколько неимущих ацтеков — из тех, кого он подкупил, чтобы ему доносили обо всем, происходящем в городе,— явились к нему, дрожа от страха, и сказали, что больше не будут ему служить, ибо знают, будто боги вместе с Моктесумой уже сговорились убить их и всех, кто служит испанцам.
Кортес тотчас предпринял необходимые меры предосторожности, обеспечив свою безопасность и удвоив стражу у дверей Моктесумы, а также распорядился, чтобы монарху не позволяли говорить ни с кем из индейцев в отсутствие слуги-испанца или других переводчиков.
Впрочем, эта предусмотрительность оказалась напрасной: никто из ацтеков, за исключением телохранителей монарха, не появился во дворце до конца дня, а ночь прошла так же спокойно, как и предыдущие.
Однако каудильо не поверил кажущемуся спокойствию, и его подозрения подтвердились. На следующий день Кортеса пригласил к себе Моктесума, и с первого же взгляда каудильо заметил, как изменилось выражение его лица. Религиозный пыл монарха-идолопоклонника был не менее слеп и нетерпим, чем пыл христиан той поры, и кощунство, допущенное в отношении индейских богов, всколыхнуло его душу, умиравшую под грузом бедствий. Моктесума так стремительно вышел навстречу Кортесу, что испанец был вынужден остановиться на полпути и не успел произнести ритуальных приветствий. Монарх сказал:
— Малинче, бог Уицилопочтли возвестил, что навсегда бросит эти земли, если вы тут останетесь. Бог Тлакатекотль умерил наконец свой гнев и обещает больше не карать меня, если я заставлю вас уйти из моих владений; если же вы откажетесь, он строго-настрого распорядился кинуть ваши сердца на священный алтарь. Ничто вас больше не удерживает в нашем царстве, ибо вы получили все, что хотели, и я ублажил ваши души богатством. Поэтому немедля уходите, ибо так будет лучше для вас и так я велю вам.
Тон, каким были произнесены эти слова, настолько ошеломил Кортеса, что несколько секунд он стоял нем и недвижим, не зная, что ответить. Заметив его растерянность, Моктесума добавил еще более категорично:
— Готовь свое войско к походу, и пусть оно уходит раньше, чем будет объявлена война и все вы будете уничтожены.
Кортес понял, что его пленник не разговаривал бы с ним так дерзко, если бы, в свою очередь, не подготовился к военным действиям. В самом деле, шестьдесят тысяч воинов только и ждали — по приказу Куитлауака,— когда взовьется розовый стяг на самой высокой башне храма-теокальи Уицилопочтли рядом с этим дворцом, который в таком случае надо взять и покончить с испанцами. Условный сигнал к началу сражения должен был подать один из слуг Моктесумы по первому слову великого властителя. Если бы испанцы согласились тотчас уйти, то вместо розового на башне должен был взметнуться белый стяг, который указал бы, что ацтекам не надо браться за оружие.
Хотя Кортес и не знал об этих условных знаках, он понял, как мы уже сказали, что Моктесума опирается на крупные силы, если столь решительно мог потребовать ухода испанцев из своего царства, и потому каудильо сделал вид, что готов полностью выполнить волю монарха, сдержать данное слово и лишь попросил оказать ему последнюю милость: дать несколько дней для постройки двух или трех судов, которые нужны для возвращения в Испанию.
Моктесума было воспротивился, но в конце концов сдался и сказал Кортесу, чтобы тот от имени великого властителя взял плотников, которые строили бригантины в Теночтитлане, и срочно принимался бы за работу, ибо не гак легко будет умилостивить богов, чтобы оттянуть начало войны.
Кортес, озабоченный и взволнованный, вышел из монарших покоев, а Моктесума велел поднять белый стяг, не без тайной радости, что удалось избежать кровопролития.
Несомненно, что малодушие, проявлявшееся этим монархом в его отношениях с испанцами, было результатом суеверия, побуждавшего видеть в них избранных богами посланцев, воплощение божественного орудия кары. Когда же устами жреца было сказано, что божества, его карающие, сменили гнев на милость- те самые божества, которые стали врагами испанцев,— страх Моктесумы перед пришельцами в значительной мере уменьшился. Однако преклонение перед ними, уже ставшее привычкой; духовное превосходство, которого смог добиться Кортес; желание избавить ацтеков от новых бед, а также, возможно, своего рода симпатия, которую Моктесума, непонятно почему, с самого начала питал к своим притеснителям, были более чем достаточными причинами, чтобы возможность избавиться от них, не объявляя войны, принесла ему радость.
Великий властитель известил уэй-теописка (верховного жреца) и вождя-властителя Куитлауака, что они могут быть спокойны: испанцы уйдут из Царства ацтеков, как только построят суда, которые обещают срочно сделать. Сам Кортес повторил свое обещание в присутствии ацтекских сановников.
На том и успокоились взбудораженные и разъяренные индейцы, но тревога Кортеса быстро росла, ибо положение его ухудшалось.
Моктесума и его подданные очнулись наконец от летаргического сна. При неизбежности войны Кортесу уже нельзя было рассчитывать на безоговорочный успех, ибо каковы бы ни были его преимущества в вооружении и выучке солдат, его войско было слишком мало, чтобы противостоять объединенным военным силам Ацтекского царства. Значит, в Мексике ему нечего было ждать, кроме смерти. Но что ждало бы его за пределами Мексики, коль скоро сам он прекрасно понимал, что только победа в состоянии его оправдать, что это его рискованное предприятие,— которое может прослыть героическим и великим, если он славно завершит дело,— назовут не иначе как безумным и преступным, а его самого предадут позору и поруганию, если счастье ему изменит. В Мексике перед ним приоткрывалась могила, но на Кубе или в Испании ему грозила каторга или галеры. Не подчинившись законной власти на Кубе, он мог быть заклеймен королевским судом как изменник. Но если бы он предстал перед всеми на родине как завоеватель Нового Света, его ослушание губернатора Кубы Веласкеса выглядело бы лишь как отважное и благородное побуждение, порыв высочайшего вдохновения. Таким образом, в той конфликтной ситуации не было у него иной альтернативы, кроме бесчестия или смерти. Чему отдал бы предпочтение любой испанский идальго, можно было не сомневаться.